I
Там, где высокий желтый забор примыкаете к серому сараю, где растут лопухи и крапива и бегают крысы, где летают выпуклые и глянцевитые майские жуки, черные, как черешни, – там царство «Синички».
Никто не помнить и не знает, когда и откуда появилась «Синичка».
Она вылезла в один прекрасный весенний день из закоптелой дворницкой и поселилась в углу между лопухами и крапивой. Знали, впрочем, одно, что толстая и круглолицая дворничиха Агафья приютила чумазую, грязную, вечно бессмысленно улыбающуюся «Синичку» и заботилась о ней ровно столько, сколько это ей, Агафье, казалось нужным.
О маленькой, тщедушной и одинокой «Синичке» позабывали днем, когда каждый был занять своим делом, и вспоминали вечером, когда из царства «Синички» лилась песня, Жалобная и протяжная, вызывающая на глаза невольные слёзы.
– Не велика птичка синичка, а как поет, – сострил про нее как то старший дворник из серого дома и, слушая Жалобно тоскливую песню «Синички», умилялся душой и вспоминал почему то давно забытую деревню, родной лес, куда он бегал по ягоды, золотистая, неоглядные поля кругом деревни…
А «Синичка» пела себе да пела, нимало не заботясь о том впечатлении, которое производила её песенка на людей.
«Синичка» была полная идиотка.
Из черных, красивых глаз её смотрела пустота, и такая ясная, такая холодная пустота, от которой веяло могилой.
Впрочем, глаза эти загорались бешенством, когда в её «царство» забирались люди с целью поддразнить ее. Тогда она сжимала свои грязные кулачонки или царапала землю ногтями, и все её лицо делалось тогда страшным и дико красивым.
Потом гнев её проходил, так же быстро, как и появлялся, и она снова пела свою песенку, греясь и нежась, как котенок на солнце.
Зимою «Синичка» исчезала из своего «царства», испуганная стужей и снегом, особенно снегом, которого она несказанно и беспричинно боялась.
Белая пелена его, ровно устилавшая двор и угол между сараем и забором, пугала ее. И она скрывалась в дворницкую и пряталась на лежанке, где и проводила целую зиму.
Но когда снова расцветали белые подснежники на зеленеющем дерне земляного погреба, с первыми лучами весеннего солнышка, «Синичка» опять выползала из дворницкой и водворялась в своем углу, среди больших листьев лопуха и жгучей крапивы. И пела, снова пела жалобно и протяжно.
– Ишь, разливается! – говорили о ней подвальные жильцы серого дома, – тоже, подумаешь, создание Божеское…
И они торопились пройти мимо, как бы боясь при виде оборванной, обездоленной идиотки подчиниться тому сосущему душу и ноющему чувству, которое зовется жалостью.
– Ладно, и своего горя довольно!.. Что ее жалеть: сыта, обута и слава Богу! А что не смыслящая – так это и лучше для неё…
И они были правы, по своему, эти умудренные горьким жизненными опытом философы…
Никто поэтому не заглядывал в далекий угол двора, заросший лопухами и крапивой, где ютилась со своей песней и пустыми глазами маленькая, тщедушная, обездоленная судьбою идиотка.
II
В сером доме случилось событие.
В один ясный, весенний полдень во двор серого дома въехали два фургона. В одном была нагружена мебель, а в другом – такие диковинные вещи, о которых бедные темные люди, жильцы серого дома, не имели ни малейшего понятия. Из последнего фургона осторожно вынимали какие то папки и картины, и в рамах и без рам, и высокие треугольники на ножках, и какие то ящики с едким и острым запахом красок. Следом за ними появились модели человеческих фигур, гипсовые руки, ноги, и опять папки и картины, картины и папки, без числа и счета.
И все это бережно, как драгоценность, неслось в 3 ий этаж, куда так чудесно синело голубое небо и виднелись деревья соседнего сквера, покрытые первою весеннею зеленью.
И вот бледный высокий красивый человек с добрыми серыми глазами, в бархатной куртке выглянул из окна 3 го этажа и заторопил извозчиков с разборкою фургонов.
А внизу пела и заливалась «Синичка», потому что она всегда пела, когда бегали и суетились люди вокруг неё. Песня её не оборвалась и тогда даже, когда бледный человек в бархатной куртке неожиданно появился перед нею в её углу.
– Кто ты, девочка? – спросил он, удивленно всматриваясь в крошечную фигурку, полуприкрытую разросшимися вдоль забора лопухами.
Он принял ее за девочку, за ребенка, а между тем ей шел уже восемнадцатый год…
Она не удивилась, не оборвала песни, только взглянула на него своими пустыми глазами, в которых не чувствовалось бытия. Художник, – так как бледный человек в бархатной куртке был художник, – вздрогнул и отступил от «Синички».
Какая то внезапная и быстрая, как зарница, мысль мелькнула в его мозгу и водворилась в сердце.
Он не отрывал уже взора от пустых глаз «Синички» и сказал ей, насколько умел ласково и кротко:
– Пойдем со мною.
Но она не поняла его и только все пела и пела, протяжно и печально, свою однообразную песенку, под звук которой невольно хотелось плакать.
Он порылся немного в карман своей бархатной куртки и, вынув оттуда конфетку, протянул ей со словами:
– Я тебе дам еще много, много, если пойдешь ты за мною!
Тогда она улыбнулась ему сознательной и жадной улыбкой, потому что любила сласти, и последовала за ним, оборвав свою песню.
Он привел ее в студию, из окна которой виднелись голубое небо и зеленые деревья и где жил его творческий гений, в который он верил твердо и слепо.
А люди внизу смеялись над тем, что он увел к себе «Синичку», потому что люди всегда склонны видеть в жизни больше дурного, нежели хорошего.
III
Сначала дело не клеилось…
Он никак не мог растолковать ей то, что ему было нужно от неё.
Она грызла конфеты и смотрела на него своими пустыми глазами, поразившими его с первого взгляда.
Всем существом его, как огонь лихорадки, овладела идея.
Это была картина… вернее – должна была быть картина.
Смуглое лицо… спутанные кудри, поющие губы и пустые, ясные, спокойные глаза.
И все… И только…
И эта картина назовется: «Счастье в неведении».
Молоденькая идиотка всем своим видом воплотит эту его идею. Потому что шея его так же проста и несложна, как несложен и прост мертвый, немой взор её пустых глаз.
В самом деле, разве это не великая истина, не могучий закон природы: «Не ведать – значит, иметь покой и счастье!»
Бледного человека в бархатной куртке била судьба, и он не мог рассуждать иначе.
И глядя в пустые, мертвые глаза «Синички», в её невинное, счастливое своим покоем лицо без единой мысли и выражения, он создавал уже в своем воображении картину, окружая ее ореолом славы.
Каждое утро теперь он приходил за «Синичкой» и уводил ее к себе.
Он давал ей сласти и показывал ей позу, в которой она должна была застывать на время сеанса.
Но она ничего не понимала и только ежилась и жмурилась, как котенок на солнце.
Тогда, измученный её бестолковостью, он как то раз обнял ее и, гладя по головке, по её спутанным кудрям, черным и жестким, как у цыганки, стал пояснять ей, как ребенку, ласково прикасаясь губами к её лбу, чтобы она сидела тихо и смирно, как мышка.
От руки, гладившей голову «Синички» и обнимавшей её плечи, шел нежный, приятный запах, и эти руки были мягки и белы, как у женщины.
«Синичка» схватила их и стала играть ими, как игрушками, и тихо, тихо смеялась при этом.
Потом она заглянула в серые добрые глаза, сиявшие ей с бледного усталого лица, и засмеялась еще громче и радостнее.
Тогда он понял, что может только ласками заставить ее повиноваться – и ласкал ее нежно, как ребенка, перед каждым сеансом, обещая такие же ласки и после него.
IV
Так шли дни… недели…
Девушку со двора серого дома занесли на полотно картины, и «Синичка», смеясь, указывала пальцем на пустые глаза и бессмысленную улыбку своего изображения и твердила часто и радостно:
– Я… я… «Синичка».
Это вышла великолепная и страшная по своей красоте и правде картина. А красота и правда дают торжество искусству, дают славу создавшему их творцу.
И бледный человек с добрыми глазами испытывал теперь торжество бога. Он уже не гладил больше спутанные кудри «Синички», не целовал её пустые глаза, не обнимал худенькие плечи…
Картина была кончена. «Синичка» была не нужна ему больше.
Она сидела, забытая, в углу у окна, скрытая от посторонних взоров между папками и картинами, в беспорядке нагроможденными там, и смотрела, как нарядные господа и говорливые дамы приезжали любоваться на новую картину и сулили славу и известность её творцу.
Одна из дам, особенно нарядная и особенно говорливая, выждала минуту, когда все остальные ушли, и, не замечая присутствия «Синички», стала целовать художника в добрые глаза и бледные щеки, так часто и много, как он сам незадолго до этого целовал в последний сеанс бедную «Синичку».
И «Синичка» не выдержала этого зрелища. Она выскочила из своего угла и, вцепившись обеими руками в богатое платье нарядной дамы, твердила, мыча и заикаясь:
– Не смей… мм… не смей… мое… мое…
Нарядная дама сначала вспыхнула, потом побледнела, потом и она и художник заговорили разом громко и много… Дама, не слушая оправданий, ушла в слезах, а рассерженный художник выпроводил виновницу этой сцены, «Синичку», из своей квартиры и запер за нею дверь…
Большая студия, в окна которой так чудесно улыбалось голубое небо, опустела. Бледный художник в бархатной куртке выехал оттуда и увез с собой картину «Счастье в неведении», давшую ему бессмертие и славу.
Он не нуждался теперь ни в скромной студии, ни в сером доме. Он был богат – за картину ему заплатили громадные деньги и увезли ее в Америку…
А там, где высокий желтый забор примыкает к дровяному сараю, где растет крапива и бегают крысы, там не слышно уже больше заунывной песни «Синички», не видно её самой.
Песня затихла. «Синичка» исчезла…
Люди не удивлялись тому, что исчезла «Синичка». Птицы к осени исчезают, улетая в теплые страны, а ведь и «Синичка» была та же птица, по крайней мере с такою же беспомощной и ничтожной душой…
И не мудрено, что «Синичку» очень скоро забыли… Ведь и зло, и добро, и любовь – все скоро забывается в жизни…